Киммерийское лето - Страница 102


К оглавлению

102

Принесли первое, Ника с аппетитом принялась за еду. Быстро опорожнив тарелку, она глянула на Игнатьева и покраснела.

— Это очень неприлично — так торопиться?

— Не знаю, — улыбнулся он. — Я, когда голоден, ем еще быстрее.

— Нет, вообще-то это не полагается, просто я привыкла сейчас: брат с женой вечно спешат куда-то, утром опаздывают, потом Славе нужно в техникум, — словом, едим наперегонки. Мама говорила всегда, что это неприлично…

— Ничего страшного, — быстро сказал Игнатьев. — В каком техникуме учится твой брат?

— В химико-технологическом, — не сразу ответила Ника, словно оторвавшись от посторонних мыслей. — Вон, напротив, здание с колоннами.

— Так он, значит, химик?

— Кто, Слава? Да, он работает на химкомбинате. Дима… ты можешь ответить мне на один вопрос — только честно?

— Надеюсь, что могу, — сказал Игнатьев.

Ника, на миг встретившись с ним взглядом, опустила глаза.

— Тебе мои родители понравились? — спросила она негромко.

— Нет, — помолчав, ответил Игнатьев. — Прости, отвечаю честно, как ты и просила.

— Да, спасибо… я поняла. И это… все, что ты можешь о них сказать? И о маме… тоже? Просто не понравились — и все?

— Нет, конечно. На тот вопрос, который ты мне задала, нужно было ответить коротко — да или нет. А добавить к этому можно многое.

— Например? — с трудом выговорила она.

Игнатьев помолчал.

— Может быть… не стоит об этом здесь? — спросил он немного погодя.

— Почему же… здесь нам никто не мешает, говори.

— Ну, хорошо. Понимаешь, Ника. Они очень разные… и мне, в общем, их как-то жаль. Теперь — обоих. Раньше мне было жаль только Елену Львовну, потому что… ну, ты понимаешь. Ей ведь это действительно… непереносимо тяжело. Ну, а… Иван Афанасьевич произвел на меня впечатление совсем другое. Пожалуй, что я заметил в нем прежде всего — это страх. Ты понимаешь? Он панически боится, чтобы вся эта история… с твоим отъездом, я имею в виду… чтобы она не получила огласки…

Ника усмехнулась, судорожно кроша кусочки хлеба.

— Чтобы не дошло до партийной организации, — сказала она тем же напряженным, сдавленным голосом. — Вот чего он… боится. Знаешь что, принеси немного вина, только сухого.

— Ника, ну зачем это?

— Успокойся, я не собираюсь напиваться, мне только нужно выпить несколько глотков, иначе…

— Я тебе говорил, не нужно было начинать здесь этого разговора…

— Ну хорошо, ты говорил, ты опять прав. Так что теперь?

Игнатьев молча встал, вышел в соседний зал, где был буфет, и вернулся с откупоренной бутылкой «Гурджаани». Едва он наполнил Никин фужер, она схватила его и, не отрываясь, выпила до дна.

— Я не буду больше, — сказала она виноватым тоном, — остальное ты пей сам, мне просто хотелось немного успокоиться и вообще выпить за твой приезд. Так ты сказал, что отца тебе тоже жалко. Почему? Ты знаешь, что это он потребовал от мамы отдать Славу в детдом?

— Нет, Ника, этого я не знал.

— Ну вот, теперь знаешь. Между прочим, не думай, что я маму как-то… оправдываю. Потребовал он, но сделала-то это все-таки она. Так как же мне теперь жить — зная такое о родителях? Ну как, скажи?

— Так или иначе, но жить все равно нужно, вот что самое главное.

— Правильно, — усмехнулась Ника. — «Так или иначе». Вот и Слава с женой тоже… все утешают. Да как вы все можете! — воскликнула она вдруг, подавшись к Игнатьеву через стол. — Как вам не стыдно! Вы просто привыкли все, понимаешь, привыкли мириться с чем угодно — с любой ложью, с любой подлостью самой страшной! Я и про себя говорю, я тоже не обращала внимания, — у нас все ребята в школе к этому так и относятся: прочитают что-нибудь — «а, трепотня», только посмеиваются; показуха эта с успеваемостью — «три пишем, два в уме», — тоже все знают, посмеиваются; а когда в младших классах макулатуру или металлолом собирают? Один класс соберет, сдаст, потом из этой же кучи снова тянут взвешивать, — зато школа выходит на первое место в районе, — и все смеются… Погоди, не перебивай, я знаю, что ты хочешь сказать, — я ведь говорю тебе: я тоже смеялась, я ничуть не лучше других, но просто должны же когда-то у человека открыться глаза, Дима! Ты вот обиделся, когда я сказала тебе, что не верю больше никому, — но как я могу верить, ну скажи? Вот ты говоришь — любовь; а у нас в классе у половины родители или развелись, или разводятся, или вообще как-то так… Ну, ты знаешь, девочки любят посплетничать друг о друге. Я до сих пор думала, что вот какая у меня хорошая семья, — а что оказалось? Так кому я теперь могу верить, ну скажи?

— Ника, послушай. Я тебя совершенно не призываю мириться с мерзостями. Но реагировать на них можно по-разному, ты же понимаешь. Можно просто сидеть и скулить — «ах, до чего все вокруг мерзко», — это, кстати, легче. Но ведь оттого, что ты, я и все, у кого «открылись глаза», будут сидеть и скулить, лучше-то вокруг не станет — ты согласна? А может быть, все-таки лучше не скулить, а что-то делать?

— Например?

— То, что в твоих силах. Ты вот говорила о неблагополучных семьях; действительно, таких много. Но ты делаешь из этого вывод, что настоящей любви вообще нет, а мне думается другое: просто люди не дают себе труда любить по-настоящему.

— Странно ты рассуждаешь, — фыркнула Ника. — Как будто любовь — это труд.

— Во всяком случае, это большая ответственность. Ладно, Ника, довольно пока об этом. Ты вот что скажи — мне бы очень хотелось познакомиться с твоим братом и его женой. Учитывая их стесненные условия, навалиться к ним в гости будет, пожалуй, не совсем удобно. А что, если мы пригласим их сюда, вечером?

102