Этот больничный запах был, пожалуй, последним ее четким ощущением перед очередным провалом в памяти, а после этого запомнился покрашенный в светлую масляную краску коридор, холод и тот же самый запах, только еще более сильный, пропитывающий все вокруг. И еще был запах табака, когда отец возвращался к ней; он то и дело уходил покурить, и она оставалась сидеть на холодной белой скамье, и ждать, и надеяться, и молиться — горячо и неумело, безуспешно пытаясь вспомнить древние непривычные слова, которым когда-то учила ее баба Катя.
Там, в больнице, она не знала еще, что случилось. Она несколько раз начинала расспрашивать об этом отца, но тот объяснял путано и непонятно, видимо и сам ничего толком не знал. Вероятно, от него можно было добиться в конце концов более вразумительного объяснения, но что-то удерживало Нику, какой-то не совсем еще понятный страх. Страх, а может быть, и просто сознание собственной непростительной вины. Что было для нее совершенно определенным уже тогда, в больнице, — это убийственное сознание собственной виновности во всем случившемся.
Они вернулись домой уже вечером, после того как им сказали, что особенных оснований для беспокойства нет и, похоже, все кончится благополучно. Ника еще ничего не понимала. Отец сказал, что мама по ошибке приняла слишком большую дозу снотворного; но она никогда не спала днем, да и вообще — с чего ей вздумалось принимать снотворное именно сейчас, она ведь знала, куда пошел отец, и, вероятно, ждала результатов этого свидания? Все это было совершенно непонятно или просто казалось непонятным в ее теперешнем состоянии, — сейчас, когда прошел первый шок и уже не было непосредственной опасности, у нее наступила реакция и она не только не могла сколько-либо связно о чем-то думать, но и чувствовать. Ее охватило отупение, какое-то безразличие ко всему. Квартира — с затоптанными полами, выстуженная через оставшееся открытым окно в спальне — казалась чужой, нежилой, брошенной; Ника попыталась навести какой-то порядок, протерла паркет в передней, нашла в кухне баночку растворимого кофе и поставила на газ чайник. Ее всю трясло — от холода, от усталости, от злости на соседок, которые одна за другой являлись поахать, поутешать, выразить сочувствие и предложить какую-нибудь помощь. Соседки-то приходили с самыми добрыми намерениями, она прекрасно это понимала, но все равно ничего не могла с собой поделать. Когда отец вошел в кухню и сказал, что Римма Ильинична зовет их поужинать, Ника не выдержала и истерично закричала, что не пойдет ни к каким риммам ильиничнам, и не нуждается ни в каких ужинах, и как он вообще может думать сейчас о еде! «Ну хорошо, дочка, хорошо, — ошеломленно пробормотал отец, — мы никуда не пойдем, но поесть нужно, ты ведь ничего не ела целый день…» Он ретировался, осторожно притворив за собой дверь. Забурлил чайник, стуча крышкой и выплескивая кипяток на плиту; Ника выключила газ и снова присела к заставленному немытой посудой кухонному столу, опустив голову в ладони.
Римма Ильинична все-таки накормила их своим ужином, она просто принесла все с собой, накрыла стол и вытащила Нику из кухни. «Садись-ка есть, — строго сказала она, — нечего отца мучить, мало ему еще забот. Поешь и ложись спать, и не думай ни о чем, — раз сказали, что опасности нет, значит, нет, значит, все в порядке. Что ж врачи, врать тебе станут?..» Она усадила ее за стол и ушла, сказав Ивану Афанасьевичу, чтобы не стеснялся зайти в любое время, если что понадобится; а Ника, через силу проглотив первую ложку супа, почувствовала вдруг нестерпимый голод. Действительно, ведь за весь день только и съела, что кусок торта…
Она проснулась среди ночи — одетая, на незастеленной тахте, — и сразу вспомнила все в первую же секунду после пробуждения. Охваченная ужасом, она вскочила, нащупала кнопку лампочки на ночном столике и прислушалась, затаив дыхание. Все было тихо, часы показывали половину пятого. Ника опять почувствовала себя в той кошмарной атмосфере своего давнишнего сна — глухая ночь, одиночество, разрывающая сердце тревога. Она выбежала из комнаты, включила большую люстру в столовой, торшер, оба настенных бра в передней, потом ворвалась в спальню и растолкала отца.
— Папа, мне страшно, позвони сейчас же в больницу — сейчас уже почти пять, там, наверное, должен быть ночной дежурный, — вдруг маме стало хуже!
Отец вскочил перепуганный, ничего не понимая, потом наконец понял и, зевая, успокаивающе потрепал ее по руке.
— Не паникуй, дочка, утром все узнаем, ночью ведь справочная не работает. Я оставил там наш телефон, они бы позвонили, если что…
Продолжая позевывать, он встал, сунул ноги в шлепанцы и вышел с Никой в столовую.
— Давай-ка мы сейчас выпьем с тобой, — сказал он, доставая из серванта бутылку и две рюмки. — Как это я не сообразил, нужно было тебе сразу вкатить хорошую дозу — проспала бы до утра спокойна Ну, давай — за материно здоровье, чтобы скорее поправилась…
Ника храбро глотнула, коньяк обжег ей горло, попал куда-то не туда, она поперхнулась, закашлялась, но все-таки заставила себя допить рюмку.
— А ты чего, не раздевалась, что ли?
— Не помню, — она покачала головой. — Я, наверное, просто прилегла на минутку и сразу заснула.
— Поди разденься. А то опять одетой уснешь. Иди, я пока кофе пойду поставлю — все равно уж спать сегодня не буду…
Ника вошла к себе в комнату, включила верхний свет и увидела на столе конверт с надписанным маминой рукой адресом Ярослава.
Она похолодела при виде этого конверта. Неясное подозрение, догадка, которая едва померещилась ей вчера в какой-то момент, когда она пыталась понять, зачем маме было принимать снотворное среди дня, и именно тогда, когда отец пошел к ней мириться, — эта страшная догадка снова вспыхнула в ней сейчас, не подвластная никаким доводам разума. Впрочем, сейчас доводы молчали.