Он говорил очень сухо, словно давал пояснения непонятливой студентке, и Ника чувствовала себя все хуже и хуже. Ему совершенно неинтересно таскаться с нею по этой крепости, что-то объяснять, что-то рассказывать… Мамаю он достаточно ясно дал понять, что предпочел бы остаться ремонтировать машину и потом пойти в крепость втроем, но бородатый псих ничего не понял. А с этими своими шуточками он вообще теряет всякое чувство меры…
Они поднялись на гребень холма; с южной стороны он обрывался вниз почти отвесной скалой, далеко внизу лежало огромное, синее, затуманенное к горизонту море. Здесь, на солнечной стороне стены, сухо и горячо пахло полынью, нагретым камнем. Командор продолжал давать объяснения тем же бесстрастным и деловитым тоном, словно экскурсовод. Эта башня называется Георгиевская, в нижнем этаже, вероятно, помещалась замковая капелла, и в таком случае эта фреска — вон, в нише, присмотритесь, она еще различима — была чем-то вроде запрестольного образа; а на этой плите вверху еще в прошлом веке можно было увидеть барельеф с изображением Георгия Победоносца. Ника послушно карабкалась по шатким камням, пыталась разобрать что-то в едва различимых остатках фресковых росписей, заглядывала в проломы, откуда тянуло тленом и холодом, и слушала объяснения. Здесь был склад оружия; а вот это помещение служило, вероятно, для хранения запасов воды на случай осады. «Я понимаю, — говорила она. — Я понимаю». Но понимала она очень мало. В частности, ей было совершенно непонятно, как могли люди жить в этих тесных каменных конурах.
— Это все как-то ужасно мрачно, — сказала она наконец. — Давайте просто посидим и посмотрим на море. Хорошо, правда? По-моему, на море можно смотреть часами, — вот кажется, что ничего нет, пусто, и все равно — смотришь, смотришь…
— Если уж смотреть, то сверху, — сказал Игнатьев. — Вы не очень устали? Тогда слазаем в Дозорную башню, это самая высокая точка крепости.
Подниматься пришлось по самому гребню скалы, нащупывая ногой вырубленные в камне ступени. А наверху действительно оказалось хорошо, — у Ники закружилась голова, когда она остановилась у подножия полуразрушенной башни и, держась за чудом выросшие здесь на камне кусты, окинула взглядом бескрайне раскинувшиеся на север и на запад горные гряды: серые скалы, густозеленые леса по склонам, бурые складки выжженных солнцем травянистых холмов; а потом они зашли за угол обвалившейся стены и снова увидели море, обрывистые скалы Нового Света и синеющий далеко на востоке мыс Меганом. С юга сильно и ровно дул свежий ветер, пахнущий эвксинскими просторами.
— Не зря я вас сюда притащил? — спросил Игнатьев. — Теперь можно сесть и отдохнуть по-настоящему. Вы устали?
— Нет, не очень…
— Не жалеете, что поехали? — спросил он, отвернувшись от ветра, чтобы закурить.
— Нет, что вы…
У нее вдруг ужасно заколотилось сердце: вот сейчас они посидят, отдохнут, и он предложит возвращаться. И возможность поговорить с ним, выяснить наконец, за что он на нее сердится, — возможность, о которой она впервые подумала, когда Мамай сказал, что остается чинить машину, — эта единственная возможность будет упущена.
— Дмитрий Павлович, — сказала она, вся сжавшись, точно ей предстояло сейчас прыгнуть отсюда в эту синюю бездну под ногами. — Дмитрий Павлович, я совсем не жалею, что поехала и что мы с вами оказались вот так… совсем одни. Я давно хотела поговорить с вами…
— Пожалуйста, — сказал он вежливо, но таким тоном, что у Ники пропало всякое желание объясняться. Однако замолчать теперь было бы глупо.
— Я понимаю, вы можете и не ответить мне… и я вообще не имею права спрашивать об этом, но… просто вы так стали ко мне относиться последнее время, что… — Она запнулась и беспомощно пожала плечами. — Ну, вы понимаете, можно подумать, что я сделала что-нибудь некрасивое или вела себя не так, как нужно. Просто, наверное, лучше было бы, если бы вы сказали мне… в чем дело… иначе это… выглядит…
Она выговорила все это замирающим голосом, который становился все тише и тише, и Игнатьев так и не узнал, как это выглядит. Впрочем, он и сам прекрасно понимал, что выглядит это плохо и Ника была вправе поставить вопрос так, как она его поставила. Но что он мог ей ответить?
— Не понимаю, с чего вы это взяли, — проникаясь отвращением к себе, сказал он фальшивым тоном. — В конце концов, вы не так долго находитесь в отряде, чтобы мое отношение к вам могло перемениться…
Что за чушь — тотчас же промелькнуло у него в голове, нельзя же отвечать таким образом, лучше вообще молчать, если не хватает смелости сказать правду. А почему, собственно, он должен бояться сказать эту правду ей в глаза — вот сейчас, когда они вдвоем и ни одна живая душа не слышит их разговора? Она ведь не ребенок, она все поймет. Смешно в самом деле — в шестнадцать лет выходят замуж, а он не решается сказать такую простую вещь…
— Однако оно переменилось, Дмитрий Павлович, — сказала она упрямо, — я ведь вижу, и две недели — это не так мало… Вы понимаете, если я тут ни при чем — ну вдруг у вас просто свои неприятности или настроение плохое и вам не хочется ни с кем общаться, — то это, конечно, меня не касается; но я все время думаю, что виновата в чем-то, что именно по моей вине вы стали относиться ко мне гораздо хуже, чем раньше, — я понимаю, это назойливость, но…
— Я не стал относиться к вам хуже, — перебил он ее, не отрывая прищуренных глаз от туманного морского горизонта. — Вовсе нет. Вы ничего не понимаете… Ника. Я стал относиться к вам иначе, это верно. Но не хуже. Просто — совершенно по-другому. Вы понимаете меня?