На стоянке она не без труда разыскала машину. Внутри горел свет, Василий Семенович — пожилой таксист, уже несколько лет по совместительству подрабатывавший у Ратмановых, — читал «Неделю», развернув ее на руле. Ника полезла на заднее сиденье, шмыгая носом.
— Ну что, проводила? — спросил шофер, сворачивая газету и зевая.
— Ага, — сказала она тонким голосом. — Василий Семенович, если вам все равно, поедем по кольцевой, я не хочу через центр…
Сзади она села, чтобы поплакать без помех. Не то чтобы она так уж горевала по уехавшим гостям, — в конце концов, со Светкой они никогда не были очень близки, а Юрка — он славный, но не проливать же по нем слезы, и уж тем паче по Дону Артуро! Сейчас Ника плакала просто потому, что с отъездом недавних попутчиков для нее бесповоротно кончилось это волшебное лето — может быть, последнее в ее жизни, почем знать. Ей было очень жалко саму себя. Через две недели начинались занятия в школе, и впереди были осень и бесконечная зима, и было совершенно неизвестно, удастся ли ей в одни из каникул хотя бы на день съездить в Ленинград и сможет ли он побывать в Москве, как собирался…
«У меня не осталось ничего, кроме воспоминаний», — подумала Ника вычитанной где-то фразой. Почему, ну почему так быстро всегда кончается все хорошее? Лето промчалось, впереди ничего светлого. «Я умру без него, мне просто не пережить этой зимы», — подумала она убежденно и в отчаянии укусила себя за ладошку, чтобы не зареветь в голос…
От отчаяния к надежде, от пьянящей радости к убийственному сознанию, что для нее все кончилось, — временами Нику словно раскачивало на каких-то качелях, как бывает бреду. Это началось с отъездом из экспедиции, а эти последние четыре дня в Москве она и вовсе не знала ни минуты покоя. Ее пугал предстоящий разговор с матерью, почему-то пугал, хотя она привыкла быть с матерью откровенной; да и сейчас она боялась не откровенности, а чего-то совершенно другого. Скорее всего, она просто боялась услышать от матери вопрос: «И что же теперь?»
Беда была в том, что она и сама понятия не имела — что же теперь. Себе она этого вопроса никогда не задавала. Она знала лишь, что ее любят и что любит она сама; последнее стало для нее совершенно ясно в тот момент, когда они прощались и когда уже ничего нельзя было сказать вслух, потому что вокруг них были люди, и даже в глаза нельзя было посмотреть — ведь это было бы то же самое, что сказать обо всем вслух, при всех, громко и во всеуслышание; поэтому вблизи Ника не посмела взглянуть ему в глаза, хотя чувствовала, что он ждет этого, и понимала, что будет потом казнить себя за трусость, за малодушие в такой момент. Она просто подала руку, как и всем другим, пробормотала что-то непослушными губами и пошла к машине, но потом все-таки не выдержала и оглянулась, и посмотрела уже с безопасного расстояния, безмолвно прокричав все, что хотела и должна была сказать…
Утро было таким же, как и за месяц до этого, когда Кострецовы уезжали на Кавказ: такой же резкий рассветный холодок, и маслянистая, чуть колышущаяся поверхность спящего моря, и громадное солнце над горизонтом — только теперь оно было ниже, оно вставало теперь почти на час позже, чем тогда, в начале июля. А в остальном все было одинаково, и такой же дымок шел от кухонного навеса, где повариха растапливала плиту. Все было как прежде, и все должно было таким и остаться, и только ей уже не было здесь места. Тогда — в тот раз — она оставалась, и все было еще впереди; а теперь ей приходилось уезжать. Она шла к машине, спотыкаясь и оглядываясь на каждом шагу, словно надеясь, что в самый последний момент ее окликнут и предложат остаться…
Но остаться ей не предложили. И она совершенно не знала, понял ли он, почему она оглядывалась и что хотела сказать. Может быть, и не понял. Если бы она посмотрела тогда, стоя рядом…
Конечно, сейчас ей следовало просто написать все это в письме. Тогда, в крепости, она обещала, что напишет, как только у нее не останется никаких сомнений относительно своего чувства. Теперь сомнений не было уже давно, какие уж тут сомнения, но написать было не так-то просто. Вообще, очень не просто написать ему первое письмо; взять хотя бы такую штуку, как обращение Как она может к нему обратиться, ну вот как? По имени-отчеству — как-то немножко странно обращаться по имени-отчеству к человеку, с которым давно перешла на «ты», да еще при таких обстоятельствах… Если как-нибудь шутливо: «дорогой товарищ Игнатьев» или «дорогой командор» — глупо, не к месту А по имени или, проще и лучше всего, «мой любимый» — страшно, немыслимо страшно, рука не поднимется написать такое на бумаге…
Впрочем, это было не так уж важно. Рано или поздно это получится. Важно было то, что она теперь ежечасно и ежеминутно ощущала себя по-новому: любящей и любимой. Ей хотелось петь на улице, и улыбаться прохожим, и играть со встречными детьми; в таком состоянии встретила она сегодня беднягу Андрея. Но потом вдруг — качели продолжали раскачиваться — перед Никой вставал тот же вопрос: а дальше? Что будет с ними дальше?
Когда люди любят друг друга, они женятся. Чаще всего это бывает именно так. Но если ей только шестнадцать? Как минимум нужно ждать до окончания школы. Это целый год. И то в самом-самом лучшем случае. А мало ли что может случиться за год…
Нике стало вдруг жарко. Наверное, Василий Семенович опять включил отопление, чудак. Она стащила плащ, опустила стекло, в машину ворвалась сырая осенняя ночь, с брызгами дождя, с шумом проносящихся во мраке деревьев; невозможно представить, что в эту самую минуту там по-прежнему тепло, и светят над холмами крупные южные звезды, и портовые огни мерцают на той стороне залива, и засыпающий ветер продувает палатку запахами трав и свежеразрытой земли; дикой показалась ей мысль, что там все осталось по-старому теперь, когда так горестно изменилось все для нее самой!