— Ступай, конечно, уже поздно. Поезжай домой и постарайся поменьше думать обо всем этом до маминого приезда. Да, одну минутку! С этим сочинением. Можешь написать его дома и сдать завтра, договорились? Ты же понимаешь, как это опасно — двойка в завершающем году! Весной будешь жалеть, что не исправила ее вовремя…
Господи, весной, думает Ника, спускаясь по лестнице. Нет у нее других забот — думать о том, что будет весной. Все-таки они удивительный народ, взрослые. «Постарайся поменьше думать до маминого приезда», какое мудрое цэу. Господи, хоть бы умереть в самом деле…
На улице мелкий ледяной дождь, четыре часа, по кривым переулкам Замоскворечья начинают расползаться хмурые октябрьские сумерки. Ника идет не разбирая дороги, сворачивает за угол — кажется, это Климентовский. У церкви ее догоняют торопливые шаги.
— Извини, я за тобой шел от школы, — говорит Андрей. — У тебя было такое лицо, когда ты вышла…
— Нет, ничего, — отзывается она, не глядя на него.
— Ника… у тебя какие-нибудь неприятности? Дело в том, что… мама спрашивала меня на прошлой неделе, не знаю ли я, что с тобой…
— Ох, слушай, не начинай еще и ты! — обрывает она, едва сдерживаясь.
— Я ничего не начинаю. Просто хотел спросить, не могу ли чем-нибудь тебе помочь…
— Нет! Ты мне ничем не можешь помочь, и не провожай меня, и вообще оставьте вы меня все в покое! Оставьте — меня — в покое!!
Какая-то прохожая в плаще с капюшоном оглядывается на Нику, та ускоряет шаги, почти бежит. У станции метро она поворачивает обратно. Впрочем, бежать незачем, ее никто не преследует. Туман в переулках еще плотнее, тускло тлеют первые фонари, наступил час пик, и троллейбусы на Полянке едва ползут, осевшие до самого асфальта и разбухшие от пассажиров, которые гроздьями торчат из незакрывающихся дверей. У Ники от голода и усталости подгибаются ноги, она входит в полуподвальную закусочную — низкую, душную, пропитанную запахами мокрых плащей и скверной еды, — берет два стакана кофе с какими-то пирожками и ест стоя у шаткого мраморного столика. Нужно что-то решать, но голова совершенно не работает, совершенно, и думается все время о всякой ерунде, лезут глупые вопросы — например, произойдет ли короткое замыкание, если троллейбус осядет еще больше и коснется земли своим железным кузовом; или откуда взялась десятка, которую она обнаружила в кошельке, когда платила за кофе. Впрочем, с десяткой все ясно — это на покупки, Дина Николаевна поручала что-то купить, даже записывала на бумажке. А вот как с троллейбусом? В Марьину Рощу идет тринадцатый, от «Детского мира». Нет, все-таки, наверное, не замкнет, у него ведь сверху два контакта; да, но у трамвая один, и не замыкает, значит с двумя должен замкнуть? Непонятно как-то. И что она скажет, когда приедет? Как она объяснит, зачем ей сведения о том Ратманове?
Ника мучительно пытается припомнить весь разговор с Грибовым. Беда в том, что начало ей не запомнилось; история заинтересовала ее не сразу, и очень может быть, что она пропустила мимо ушей что-то очень важное, что было сказано вначале. Этот мальчик начал разыскивать родных, получив паспорт. Примерно десять лет назад, в пятьдесят девятом или шестидесятом. Сама она еще не ходила в школу, Светка училась в университете — постой… Что он сказал, Грибов? Родителей мальчик нашел, но при этом вскрылась история его «сиротства», и он отказался вернуться. Да-да, это было именно так. Но если в семье случилось такое, то Светка не могла не знать — не услышать чего-то, не догадаться…
Нет, Светка знала, думает Ника, холодея. От этой новой мысли голова тоже становится холодной и ясной, начинает работать с пугающей отчетливостью Память, словно электронный компьютер, безошибочно отбирающий нужную информацию из огромного потока ненужной, начинает услужливо выдавать ей факт за фактом, вернее это даже не факты, а только какие-то их обломки; но она-то знает, как безошибочно можно восстановить амфору из черепков, целое — из фрагментов, истину — из намеков… У них в семье всегда старательно избегали разговоров о войне, особенно об эвакуации, — просто потому, что это тяжелая тема? Да, но с войной у всех связаны тяжелые воспоминания, почти у всех погиб кто-то из близких, и однако все вспоминают! У бабы Кати погибли на фронте муж, оба брата и трое сыновей, однако она о них говорит, постоянно вспоминает, и это естественно… А почему у них не сохранилось ни одной вещички Славика — ни чепчика, ни распашонки? Даша из «Хождения по мукам» чуть не сошла с ума, когда умер ее ребенок, но хранила чепчик, да и все что-то хранят как память… И то, как мама однажды прикрикнула на нее, когда она начала приставать с расспросами об умершем братике; и то, как однажды папа, подвыпив с гостями, шутливо жаловался на то, что у него «одни девки», и те его странные слова за столом в день приезда Светки, когда он вспомнил, как гонял по Германии на машине, не думая об опасности, — «терять было нечего, молодой, без семьи», — но ведь дома его ждали жена и дочь? Или у него в сорок пятом году были какие-то основания не считать их своей семьей? Да, все это мелочи, казалось бы, черепки, но сейчас они громоздятся стеной, замыкая вокруг нее кольцо страшной очевидности…
Ника выходит из закусочной, долго стоит на троллейбусной остановке и, пропустив две переполненные, забирается наконец в относительно свободную «восьмерку». Через четверть часа ей, полузадушенной и с оттоптанными ногами, удается выдраться из троллейбуса у Консерватории; дальше она идет по тихой улице Станкевича, сворачивает на Горького, доходит до Моссовета и решительно поворачивает обратно — к светящемуся сквозь туман глобусу Центрального телеграфа. Сначала она звонит домой предупредить дуэнью, что задержится. Потом идет в главный зал и заказывает срочный разговор с Новосибирском.