Сейчас, как и в прошлый свой приход, она тоже не знала, что будет говорить, но на этот раз не медлила у двери, не пыталась ничего обдумать — просто протянула руку и позвонила.
Дверь щелкнула и распахнулась. Увидев перед собой Андрея Ника оторопела; она совершенно не ожидала застать его дома в это время. Хотя почему? Только сейчас — задним числом — она сообразила всю странность этого своего внезапного посещения. Все-таки, конечно, нужно было договориться сначала по телефону…
— Привет, — сказал Андрей, не проявляя, впрочем, удивления. — Заходи…
Ника со смущенным видом вошла в переднюю.
— А… Татьяна Викторовна дома?
— Чего ради она будет дома в рабочее время. Раздевайся…
— Ты чем-нибудь занят?
— Да нет… так, болтаюсь. Деда вот решил перечитать…
Ника, поправляя волосы, подошла к дивану, подняла лежавшую вверх переплетом раскрытую книгу серии «Военные мемуары» — А.С.Николаев, «Записки солдата».
— Твой дедушка? — Она перевела взгляд на висящую над сервантом увеличенную фотографию худощавого старика с лицом, изрубцованным страшными шрамами. На портрете в книге этот же человек выглядел моложе и был в мундире с четырьмя звездами на погонах и большим количеством орденов, советских и иностранных. — Он был ранен… в лицо?
— Дед был ранен не один раз, а это у него от ожогов. Он горел в танке, в сорок первом году.
— Кошмар какой… И после этого продолжал еще воевать?
— Его армия брала Берлин. Тут есть снимок — дай-ка… Видишь, это он с Коневым, командующим фронтом. В апреле сорок пятого года.
Ника листала книгу, невнимательно скользя взглядом по фотографиям молодых офицеров в старинной форме, перекрещенной ремнями, с широкими погонами, которые жестко топорщились на плечах, точно дощечки. А некоторые были без погон, в гимнастерках с отложными воротничками, украшенными какими-то квадратиками, треугольниками, ромбиками. На одном снимке, нечетком, словно засвеченном, группа военных в комбинезонах стояла возле входа в юрту.
— В Монголии, — пояснил Андрей, — во время боев под Халхин-Голом… А вот это уже Финляндия, линия Маннергейма…
Юрты. Песчаные холмы, верблюды и танки. Торчащие из-под снега обломки каких-то взорванных сооружений, танки, покрашенные в белое. Снова танки, уже другого вида. На берегу широкой реки, на заваленной битым кирпичом улице с косо упавшим фонарным столбом и надписью колючими немецкими буквами на уцелевшей части продырявленного фасада. Дым, развалины, танки…
— Как могли люди пережить это? — сказала Ника негромко, словно думая вслух. — Пережить, выстоять… Мы этого и представить себе не можем…
— Мы потому и живем, что они выстояли… прости за банальную мысль. Но ты права: поверить, до конца осознать — это действительно трудно. Поэтому вот я иногда и перечитываю.
Ника, вздохнув, отложила книгу.
— Ты своего дедушку хорошо помнишь? — спросила она, помолчав.
— Разумеется. Он умер, когда я заканчивал первый класс, весной шестьдесят первого года.
— Слушай, а почему Александр Семенович? — Ника посмотрела на подпись под портретом на фронтисписе. — Он ведь твой дедушка по материнской линии?
— Не родной. Это, фактически, мамин дядя, но он заменил ей отца. Отец ее погиб еще до войны, а дед взял ее к себе. Он тогда на Украине служил.
— А-а, вон что. Наверное, он был очень хороший человек, — подумав, сказала Ника. — У него глаза такие…
— Человек он был настоящий.
— У тебя вообще хорошая семья. Тебе очень повезло, Андрей.
— В этом смысле — да.
Наступила долгая пауза.
— Я тебе не мешаю? — спросила Ника.
— Ты — мне?
— Я почему-то думала, что застану дома только Татьяну Викторовну…
— Я понимаю, что ты пришла не ко мне. Но ничего Страшного. В конце концов, мы встречаемся и в школе.
— Собственно, я пришла за портфелем.
— Вон он, у меня на столе. Я просто мог бы захватить его с собой первого.
— Ну зачем же…
— А то еще опять утопишь или забудешь где-нибудь.
У Ники задрожали губы. Зачем он это говорит? Впрочем, вряд ли он помнит, что все началось именно с утонувшего портфеля. Не вздумай она в то утро прогулять первый урок…
— Что с тобой? — спросил Андрей.
— Да нет, ничего…
Он встал с дивана, отошел к столу, бесцельно переложил с места на место несколько книг, крутнул пальцем диск проигрывателя с лежащей на нем пластинкой. Потом отодвинул стул, сел. Он сам не знал, что заставило его переменить место: то ли боязнь оставаться рядом с ней, то ли желание видеть ее перед собой. Пожалуй, все-таки первое. Она сидела в углу дивана, опустив глаза, машинально водя пальцем по переплету «Записок солдата»; словно почувствовав его взгляд, она повернула голову и встретилась с ним глазами.
— Я хотела спросить, — сказала она негромко, снова опустив ресницы, будто отгородившись. — Помнишь, когда ты меня встречал… в ноябре… Я тебе все рассказала, когда мы вышли из метро, и потом спросила — думаешь ли ты, что мне не нужно было возвращаться домой. Ты сказал, что, наверное, не смог бы вернуться. Помнишь?
— Помню.
— Ты и сейчас так считаешь?
— Мне сейчас трудно представить себя на твоем месте, — сказал Андрей и лишь секундой позже понял всю жестокость своих слов, точно услышав их со стороны. — То есть я хочу сказать…
— Не надо, — с трудом проговорила Ника, не поднимая глаз — Я поняла.
Жестокость, подумал он. А может ли правда не быть жестокой? Должна, наверное, но это не всегда получается. Только настоящее искусство умеет говорить правду, оставаясь милосердным. Нужно быть Микеланджело, чтобы создать такую вещь, как «Пьета», — безжалостно правдивую и в то же время бесконечно милосердную. Простым смертным это не под силу. В лучшем случае — полуправда «Герники». И если сплошь и рядом оказывается бессильным язык искусства, то что можно сказать на обычном человеческом языке…