— Почему в таком случае вы работаете на четвертом?
Ратманова вспыхнула, прикусила губу.
— Я… я спросила у Лии Самойловны — она сказала, что там достаточно людей, и…
— Меня не интересует, что вам сказала Лия Самойловна, — прервал Игнатьев. — Людей расставляю я, и я привык, чтобы мои распоряжения исполнялись без самодеятельных поправок. Вы где находитесь — в детском саду?
Ратманова заморгала пушистыми ресницами, глаза ее наполнились слезами — как-то сразу, вдруг.
— Я просто думала…
— Вот если вы еще раз себе это позволите, — продолжал он безжалостно, — то я предоставлю вам возможность думать на кухне. Предупреждаю вас, Ратманова! А сейчас ступайте на второй раскоп.
Он отвернулся и полез в палатку — видеть, как она сейчас расплачется, было слишком даже для него. Но должна же, черт возьми, быть какая-то дисциплина! Сев за столик, он сорвал солнцезащитные очки, побарабанил ими по бумагам, потом взъерошил волосы и уставился на табель-календарь под покрывающим столешницу листом оргстекла. Да, еще две недели, и наваждение кончится. А впрочем, какое там наваждение…
Игнатьев поднял голову — Ратманова удалялась от палатки, всей спиной выражая протест и обиду. И, надо сказать, у нее это получалось. «Не знаю я, как шествуют богини, но милая ступает по земле», — вспомнилось ему почему-то. Она именно шествовала, — кстати, он сам научил ее этому: по здешним колючкам в открытых сандалиях можно ходить только осторожно переступая, как идут по талому снегу, и у Ратмановой выработалась забавная, словно танцующая походка. «Не знаю я, как шествуют богини…» Ника Самофракийская. В русском языке нет ласкательного от Вероники. Уменьшительное есть: Ника. А ласкательного нет. Зато есть в греческом — Никион. Тит Флавий звал так принцессу Беренику, по-гречески: Никион. Моя Никион. Никион Ратманова. «…Но милая ступает по земле…»
— Тьфу, пропасть, — пробормотал вслух Игнатьев. — Только этого не хватало!
Он посидел, стараясь сосредоточиться и вспомнить, зачем вылезал из раскопа, когда увидел свою Никион, увлеченно роющуюся в античной свалке. Ах да, сфотографировать… Он протянул руку, снял с крюка «Зенит». Опять не заряжен. Сколько раз просил не оставлять аппарат без пленки! Пришлось лезть в ящик, доставать черный мешок, пленку, кассеты. Сидя с засунутыми в мешок руками, Игнатьев сделал несколько глубоких вдохов-выдохов по системе йогов, потом поднял голову. — Ратманова, встретив Мамая на полпути к раскопам, стояла и разговаривала с ним. Жаловалась, надо полагать…
Тоже мне, Ника Самофракийская. Кстати, почему именно Самофракийская — непонятно; у Витеньки привычка мыслить штампами. Если Ника — то непременно из Лувра. Что общего? Титаническая фигура Победы, мощно и неудержимо устремленная вперед, словно идущая на таран… и эта девочка. У той, Самофракийской, тело зрелой женщины. А здесь — воплощенная юность, полет, легкость. Скорее уж та, в Олимпии… «Летящая Победа», изваянная одним из учеников Фидия. Как же его, черт…
— Слушай, Димка! — Мамай, подойдя к палатке, просунул внутрь бороду и сомбреро. — Чего это ты Лягушонка разобидел? Идет, а у самой вот такие слезищи — хоть на экран крупным планом. «Меня, говорит, Дмитрий Павлович из своего раскопа прогнал…»
— Совершенно верно, прогнал. Пусть работает на втором. Витя, ты последний фотографировал? Опять отщелкал всю пленку и оставил аппарат незаряженным. Сколько раз просил! А теперь я по твоей милости должен сидеть как дурак и заниматься этой чертовщиной…
— Командор, не будьте мелочны, — сказал Витенька. — Вы чем-то расстроены, и сейчас вам только полезно посидеть полчасика в палатке, в тени. Здешнее солнце губительно действует на хрупкую нервную систему северян, не забывайте об этом. Вечером отнесу пустые кассеты и запас пленки кому-нибудь из «лошадиных сил», и пусть-ка они этим займутся.
— Да, но пока этим занимаюсь я.
— Ладно, не помрешь, — сказал Витенька. — Ты лучше объясни, чего это ты последнее время бегаешь от этого несчастного Лягушонка? Ей действительно нравится работать с тобой, и это естественно, потому что ты умеешь заинтересовать человека. Эдька Багдасаров сказал мне как-то, что, только поработав с тобой в поле, он по-настоящему понял, что такое археология…
— Прекрасно, прекрасно, — нетерпеливо прервал Игнатьев, — я очень рад, что наша гостья заинтересовалась археологией, но она, к счастью, не археолог, и я не вижу необходимости углублять ее знания. Все равно она через месяц все забудет! Что у меня, других дел нет, как читать доступные лекции туристкам?
— Командор, я в свое время предупреждал вас, — вкрадчиво сказал Мамай. Окончательно вдвинувшись в палатку, он присел на край вьючного ящика и снял сомбреро. — Вы помните тот наш разговор? Я сам был против того, чтобы оставлять здесь туристку. Вы сказали: «А что тут такого? Пусть поживет, поработает, присмотрится. В конце концов, иногда так просыпается призвание» — привожу буквально ваши слова. Помните?
— Помню. Что из этого следует?
— Ничего, кроме вашей непоследовательности. Если она вам так неприятна, не надо было ее оставлять. Не надо было читать ей вдохновенных лекций об античном мире! А то это как-то несерьезно, командор. Так поступают соблазнители — вскружили девчонке голову, а теперь знать ее не хотите…
— Витя, — сдерживаясь, сказал Игнатьев, — твое остроумие я всегда ценил, но сейчас оно переходит — прости — в пошлость. Кончим этот разговор, пока не поздно.
— Нет, ты действительно того, — Мамай выразительно посверлил себе висок указательным пальцем. — Что с тобой, старик? Случилось что-нибудь?