— Ничего не случилось. Пошли, мне надо успеть сделать снимки, пока солнце не высоко…
Мамай крякнул и полез из палатки, нахлобучивая сомбреро. Игнатьев вышел следом.
— А я ведь, кажется, начинаю догадываться, что с тобой происходит, — весело сказал вдруг Мамай, когда они почти дошли до раскопа. — Ну, Димка…
— Только, пожалуйста, держи свои догадки при себе, — оборвал Игнатьев. — Ты не знаешь, когда «Аполлон» переходит на окололунную орбиту?
— Вроде бы вечером, около девяти по московскому. «Лошадиные силы» должны знать, они все время слушают. Так, может быть, прислать все-таки Лягушонка на четвертый?
— Нет, пусть работает там, где я сказал.
— Понятно, понятно, — Мамай ухмыльнулся в свою бандитскую бороду, покрутил головой и повторил загадочно: — Ну, Димка!
— Иди, Витя, иди, пока я тебя не послал…
Витя ушел, унося в бороде двусмысленную ухмылку. Игнатьев спустился в раскоп, заснял с разных точек расчищенный участок вымостки.
— Все, Дмитрий Палыч? — спросила Гладышева, когда он кончил фотографировать. — Давайте тогда я отнесу аппарат Лии Самойловне, она просила, когда освободится.
Он отдал «Зенит» практикантке, но тут же вернул ее.
— Я, пожалуй, сам отнесу, мне надо там посмотреть…
Возможно, он уже действительно стал «того», как предположил Мамай, потому что ему показалось, что в глазах Гладышевой промелькнуло нечто насмешливое — дескать, на что или на кого вам вдруг понадобилось там посмотреть?
— Расчищайте пока дальше, — сказал он строго, — я сейчас вернусь.
Никион сидела у южной стены раскопа, осторожно расчищая медорезкой землю вокруг большого обломка амфоры. Она не подняла головы, когда он проходил мимо, и вся ее поза выражала такую покорность судьбе, что ему захотелось присесть рядом, провести рукой по этим темным блестящим волосам и сказать что-нибудь утешительное. Но ничего утешительного он сказать не мог — ни ей, ни себе. Он отдал аппарат Лии Самойловне, посмотрел вместе с нею остатки органики, добытые из рыбозасолочной цистерны, и уже собрался уходить, как вдруг вернулся.
— Лия Самойловна, — сказал он, — вы, кажется, хорошо знакомы с раскопками Олимпии?
— Новыми какими-нибудь? — спросила та.
— Нет, с теми, большими, что вел еще Курциус. Вы не помните, там нашли статую «Летящей Победы» — чья это работа?
— «Летящая Победа»… — Лия Самойловна подумала. — Та, что была с орлом? По-моему, это работа Пэония.
— Черт, ну конечно! — Игнатьев хлопнул себя по лбу. — Пэоний, ну конечно же…
— Да, он ее изваял по заказу граждан Мессены, как обетный дар после разгрома спартиатов на Сфактерии…
— Правильно, вспомнил. В четыреста двадцать четвертом году.
— А что?
— Да нет, просто из головы вылетело, — сказал Игнатьев.
Ника не слышала, о чем они говорили. Она прилежно скребла землю, до замирания сердца надеясь, что вдруг медорезка на что-то наткнется… Какая-нибудь уникальная находка, чтобы сам Игнатьев ее похвалил. Но земля снималась легко, слой за слоем, обломок амфоры обнажался все больше, а ничего интересного вокруг так и не обнаруживалось. Камни, галька, кусок ракушки…
Не утерпев, она боязливо повернула голову — Игнатьев, стоя на дальнем краю раскопа, продолжал разговаривать с Лией Самойловной. А мимо нее прошел, не сказав ни слова! В застиранных и потертых джинсах и сомбреро, которое он носил не как Мамай — бубликом, — а завернув поля с боков кверху, Игнатьев, подтянутый и очень загорелый, показался ей вдруг похожим на персонаж американского вестерна. Вот только солнцезащитные очки нарушали образ — ковбои, пожалуй, их не носят. Игнатьев и сам всегда работал в очках, и требовал того же от других; без светофильтров, сказал он однажды Нике, можно не увидеть «пятна» на освещенной солнцем поверхности, а вовремя заметить «пятно» — это очень важно…
Ника вздохнула и снова принялась за работу. Ученый, похожий на ковбоя, как странно… В ее представлении ученый должен был быть или бородатым академиком в черной шапочке, или — если молодой — рассеянным добродушным увальнем, как Юрка. А вот Игнатьев совсем-совсем другой. Ни рассеянности, ни добродушия. Какое там добродушие! Никогда не повысит голоса, но она за все время своего пребывания в лагере ни разу не видела, чтобы командора кто-нибудь ослушался. Сама она боялась его до дрожи в коленках, хотя иногда он умеет быть удивительно внимательным и заботливым. То есть когда-то умел; в последние дни его словно подменили — таким стал суровым и неприступным. И только по отношению к ней! Почему? Что она такого сделала?
Ника еще ниже опустила голову, выковыривая из земли скрежетнувший под лезвием медорезки камешек, и слеза капнула ей на руку.
За ужином начался обычный субботний разговор насчет планов на завтра.
— Желающим предлагаю смотаться в Судак, — сказал Мамай. — Не все ведь из нас там были, в самом деле — поехали? Лягушонок, хочешь посмотреть генуэзскую крепость?
— Спасибо, Виктор Николаевич, — отозвалась Ника, — мне не хочется никуда ехать, я лучше останусь.
— Зря. В общем, решайте, кто поедет — пять носов, кроме меня.
— ГАИ может придраться, если в машине будет шестеро, — сказал кто-то.
— Ничего, мы одного положим под ноги, никто не увидит. Командор, вы как?
— Под ноги не хочу, а вообще я бы поехал. Но я уже бывал там, поэтому, если желающих окажется много, могу уступить место.
— Место в шлюпке и круг, как поступают настоящие мужчины, — одобрил Мамай. — Итак, кто хочет воспользоваться великодушием командора?
Уступать место, однако, не пришлось — ехать в Судак, кроме Мамая и Игнатьева, вызвались только трое: Гладышева, Багдасаров и Саша Краснов.